Главная » Блоги » Жизнь. Смерть. Миф. Пространства и горизонты донецкой идентичности

Жизнь. Смерть. Миф. Пространства и горизонты донецкой идентичности

24.02.2016
5814

Философское эссе из книги «Метафизика Донецка», впервые вышедшей в 2012 году и переизданной в феврале 2016-го.

Если идти вверх по течению Кальмиуса, на север от центра Донецка, то можно наблюдать интересную метаморфозу: широкая река, над которой переброшены несколько мостов с троллейбусным и трамвайным сообщением, разливается у полудиких склонов рекреационной зоны широким и почти диким же озером, а затем, быстро истончившись, оказывается истекающей из узенького, почти ручейного русла. По берегам здешнего Кальмиуса, три метра ширины которого разделяют областной центр и еще один крупный промышленный город – Макеевку, разбросаны непрезентабельные задворки спускающихся к реке улиц. Изредка в местах болотистых запруд или непроходимых кустарниковых чащ к текущей воде вообще невозможно пробраться. Определенным исключением из беспорядочно разбросанных заборов и сараев можно считать крупные острова организованного пространства промышленных зон и островки победившего хаоса – свалки, или в просторечии – мусорники. Именно здесь, у реки, в непосредственной близости от последних дворов и в преддверии (можно сказать, предгории) отвалов пустой породы… расположено одно из крупнейших донецких кладбищ – Щегловское.

Вообще, кладбища являются лучшей визуализацией порядка мыслей людей, которыми и для которых они созданы. Именно поэтому Щегловское (как и любое другое здешнее) кладбище представляет собой специфический памятник царствовавшему на протяжении десятилетий материалистическому мировоззрению, согласно которому человеческое тело после смерти является не более чем биологическим мусором. Соответственно и в биологических могильниках усматривалась не более чем дань религиозному атавизму, которым в этом мировосприятии была жизнь умершего в памяти еще живых – т.е. временное место исполнения печальных, но бессмысленных ритуалов. Поэтому печать временности и компромисса лежит на всем: отсутствием нормальных дорог и дорожек, хаотическим расположением могил, плохой ухоженностью и вопиющей эстетической эклектикой местные кладбища взывают к грядущему торжеству рационального коммунистического хозяйствования.

Пройдя нагромождение оградок и памятников «старой» части кладбища, попадаешь на довольно обширную обособленную площадку. Даже неискушенный посетитель – по молодости рябинок, берез и тому, что можно было бы считать «дизайном» надгробий – с уверенностью назовет эту кладбищенскую территорию новой. При этом кое-что наверняка вызовет удивление. Во-первых, территория участка действительно обширна даже для быстро расширяющихся кладбищ мегаполисов, во-вторых, памятники и оградки выглядят как-то уж очень унифицировано: уходящая по склону на запад настоящая «новая часть» куда более разношерстна. Более того, неспешно прогуливаясь по дорожкам между могил (дорожки – еще один нонсенс!), интуитивно ощущаешь нечто в данной ситуации удивительно-тревожное. На гранитных плитах монументов по здешнему обычаю вырезаны портреты умерших. Но среди десятков и сотен лиц, взирающих на живых, нет ни одного женского! Если углубиться в аккуратно оформленные и чистые ряды могильных оградок, становится не по себе и еще от одной тревожной догадки: почти все похороненные тут мужчины умерли в возрасте 20-40 лет. Выбитые даты рождения и смерти, точнее именно смерти, противоречат всем человеческим убеждениям о непредсказуемости этих ограничивающих жизнь событий: реализуя свое право на рождение в один из 365 дней любого из 60-х, 70-х, 80-х гг. ХХ века, они, словно сговорившись, умирали одним и тем же августовским днем 2000 года.

Человек, кстати, не такое уж и рациональное создание – поставить нас в тупик не так-то просто. Прежде, нежели признать очевидное – иногда мы абсолютно бессильны объяснить происходящее, – изворотливый рассудок в какие-то мгновения предоставляет несколько возможных толкований. Но что можно предположить, глядя на сотни могил, в которых похоронены молодые мужчины, ушедшие из жизни одновременно? В соответствии с модой последних лет заподозрить странную (охватившую только здешние территории) эпидемию неизвестной (поражающей только молодых мужчин) смертельной болезни? Или что где-то неподалеку прошел бой, а тут похоронены погибшие? Но что это за война в мирной стране, в боях которой гибнут сотни людей (побродив по кладбищу, можно найти несколько повторяющихся зловещих дат) и о которой никто не знает? Разгадка проста и в своей банальной (святой?) простоте еще более зловеща. По иронии судьбы, с севера описываемая часть кладбища упирается в наземные здания шахтных стволов, по которым тела многих из похороненных здесь поднимали на поверхность. Из бездны (более километра) горизонтов временной борьбы – в вечность трехметровой глубины могилы.

С другой стороны, почему не бой? Вот могила с крестом высотой в памятный обелиск. С черной гранитной поверхности смотрит улыбающееся лицо. Совсем юноша – погиб в 23, значит на фотографии ему меньше. Почему 23-летнего Андрея Л., которого бойцы ВГСЧ еще живого вытащили из вентиляционного штрека аварийной лавы и который, не приходя в сознание, умер от ожогов и травм через три дня, не считать погибшим на передовой? Чем должны были показаться бывшему семинаристу, за юношеское легкомыслие отправленному «для перевоспитания» на трудовой фронт опекавшим его родственником (сегодня, кстати, крупным церковным иерархом), искореженные горным давлением тоннели-норы? По которым приходилось передвигаться иногда едва ли не ползком, преодолевая потоки раскаленного воздуха, до такой степени наполненного пылью, что свет мощной лампы останавливался на расстоянии вытянутой руки. Именно в ловушке этого адского лаза, когда воздушный поток испепеляюще раскалился, а его плотность возросла до сокрушительной мощи ломающего металл смерча, воспитательная мера обрела трагическую законченность. Изматывающие бдения ночью и днем в струящемся облаке смертоносного дыхания угольных недр, перед лицом ежесекундной угрозы, однажды в полной мере оправдавшейся: жизнь на грани и смерть – чем не судьба солдата – одного из сотен, опущенных в братскую могилу?

Почему нельзя применить к Александру Ш. фронтовой штамп «пропал без вести»? Пусть на памятнике, на котором выбиты сразу пять имен и к которому ведет отдельная дорожка, есть и его имя под портретом. Вполне уместной можно признать и надпись «здесь покоится…». Бесспорно, есть схемы горных работ, на которых это «здесь» – лава пласта m 3 – отображено с точностью до геологически выверенных сантиметров, бесспорно и то, что, вооружившись геодезическим инструментом, можно найти ту область на поверхности, под которой вечно покоятся эти пятеро – «эпицентр взрыва», превратившийся в спекшийся узел тел, машин, угольных глыб и раздавленных в щепу бревен. Быть частью этого покоящегося на сверхкилометровой глубине в предсказуемой точке конгломерата – значит «покоиться здесь»? Это значит пропасть с вестью?

Может быть, в рядах бесконечных могил, над которыми всегда написаны мужские имена, но под плитами которых иногда нет упокоившихся тел, и зашифрован ответ на вечный вопрос об особенностях донецкого характера, ментальности, образа жизни? Там, где идет война, могут быть передышки, но не перерывы, есть фронтовой авангард и тыловики, но нет невовлеченных.

Эрнст Юнгер, прошедший две войны, в своих фронтовых дневниках, написанных на полях Первой мировой, детально указал особенности менталитета людей прифронтовой зоны: перед лицом смертельной угрозы на второй план отступают даже важнейшие ценности.

В искажающем привычные смыслы поле экзистенциального напряжения преображаются не только аксиологии, но и этические стандарты, прагматические приоритеты, эстетические предпочтения.

Тем более, если фронт проходит везде. Пространство социального бытия только на первый взгляд совпадает с горизонтом видимого. Мы живем в городе, местности, стране, хотя ежедневная деятельность каждого из нас проходит в зданиях и автомобилях, на конкретных улицах, в границах промышленных объектов и природных ландшафтов. То, что не видно (не слышно, не напоминает о себе) здесь и сейчас, тем самым не превращается в нечто несуществующее. Мы помним о возможностях (невозможностях), которые остаются нереализованными и, благодаря этим общим знаниям, можем быть самими собой в каждой конкретной ситуации. Речь идет о глубинных интуициях, связанных со структурами социальных пространства и времени, в которых человек упорядочивает воспринимаемый мир.

Конечно, в этих процессах, предшествующих любой деятельности, очень велика роль мировоззренческих убеждений, однако и наше мировоззрение подвластно влияниям, которые можно было бы назвать эстетическими, т.е. связанными с восприятием чувственной реальности: горизонтальная бесконечность морских или степных равнин так же связана с вертикальной безразличностью, как горные пейзажи – с доминированием архитектоники вертикальных перспектив, а лесные уголки – с пространственной утаенностью. Донецкая степь (или, если угодно, Донецкий кряж) только на первый взгляд (да еще, может быть, с точки зрения поэтической визуализации) может считаться эстетически доминантной. Природные ландшафты давно утратили парадигмальное значение в пространстве техногенной среды. Социально значимые измерения более столетия формируются вокруг на первый взгляд невидимых линий напряжения пространственного континуума. И эти линии проходят не только по балкам и холмам, но и по склонам породных отвалов, вертикальным плоскостям промышленных колоссов, по скрытым в недрах бесконечным ходам, которые пронизывают каждый кубический километр этой земли. Пришельцу трудно вообразить многоярусную сеть тоннелей, лазов и щелей – всех тех квершлагов, штреков, уклонов, бремсбергов, гезенков, сбоек, штолен, стволов шурфов и т.д., – которые в структурноподобных переплетениях, выстраивающихся на все больших и больших глубинах, вслед за повторяющими изгибы земной поверхности угольными пластами соединяют не только разные города, но и области!

Это пространство подобно материализованному принципу организации кристаллической решетки, которая имеет четкую структуру и только в этой структуре обнаруживает нематериальный порядок. Из сотен тысяч километров подземных выработок немногие используются действующими шахтами. Подавляющее большинство из них – заброшено, иногда очень давно. Залегающие над ними миллионы тонн породы своим давлением превращают их в едва заметные расщелины. О своем существовании самые старые из них заявляют внезапными обвалами поверхности – когда под землю уходят целые дома (такие случаи периодически имели место), менее старые и залегающие глубже – внезапным появлением в новых подземных забоях. Но и те, и другие вместе с погруженными в вечное молчание, но также зримыми – в кладбищенских памятниках без могил – спекшимися конгломератами металла, дерева и человеческой плоти как бы уравновешивают мертвые громады породных отвалов и растекающиеся по городам и весям угольные потоки.

Распластанное по плавным лекалам изглаженного временем гористого ландшафта пространство культурного действия словно проникает в его твердое основание и, канализируясь по мириадам подземных сосудов-проводников, струится в прошлом и настоящем, в чем-то определяя будущее. Здесь, на тысячах квадратных километров, снова оживает забытое техногенным миром единство верхнего и нижнего миров, которое полностью определяло реальность мифологических цивилизаций. Конечно, между путешествием шамана или культурного героя, которые, с помощью заклинаний, волшебных зелий и магических чар преодолевали границу между миром здешним и потусторонним, и нашим современником, покидающим залитую солнечным светом повседневную реальность и опускающимся в необыденность торжественного покоя мира подземного, есть различие. И, тем не менее среди шахтеров не приняты шутки по поводу того, что противостоит человеческим усилиям, как бы его ни называть – недра, горный массив или шахта. Шутка нивелирует серьезность угрозы, и потому ее объектом может стать что угодно, кроме того, кого можно спровоцировать на ответные действия. Миф значительно ближе в этих местах (геологически и географически) к человеку, чем может показаться с высоты наполненных легендами пространств старинных городов. Скорее поэтому, от ощущения близости к средоточию реальности, ее мифическому сердцу, а вовсе не только от ощущения провинциальности, Донецк наполнен мифами о собственной исключительности.

Экзистенциальная открытость – необходимое условие выживания в пространстве тотальной угрозы, столь знакомое фронтовикам и шахтерам, неотделимая от ощущения высшей правоты, залогом которой является знание причастности к мифической – нефальсифицируемой и потому некритикуемой – реальности, возможно, лежит в основе грубоватой человечности здешнего нрава, заметно отличного от учтивого безразличия более европеизированных территорий страны. Погрузиться в миф для человека, пришедшего извне, очень сложно, согласиться на жизнь в «прифронтовой» полосе – невозможно. Этим объясняется трудность ассимиляции в Донбассе выходцев из других регионов, особенно представителей интеллигенции, продолжающих жить в реальности, из которой они прибыли, и отказывающихся признать то, что может оказаться не по плечу. Но, взирая из собственного культурного пространства – это касается и временных посетителей здешних мест, и иногородних «экспертов» (в том числе политических), – трудно понять логику «перемещения» людей, следующих по культурным траекториям, имеющим свой собственный смысл и вес.

Смотрите также Донецк – город-тюрьма. Узники мыслей

 
Смотреть все блоги